Четверг, 28.03.2024, 15:02
Приветствую Вас Гость | RSS

Словесник

Меню сайта
Время жизни сайта
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Методический кейс

Главная » Файлы » Русская литература » Библиотека [ Добавить материал ]

Стихотворения для конкурса чтецов о войне
13.10.2018, 15:05

Странный дуэт. Наталья Бондарева-Болдык

Чуть прикасаясь губами к засохшему хлебу,
Запах знакомый вдыхая до чёрных кругов,
Девочка в парке стояла - с глазами в полнеба!
Тихо дрожа от мороза, без слёз и без слов.

Из темноты незаметно щенок появился
Вытянул морду и, глядя ей прямо в глаза,
Нет, не скулил - он как будто бы Богу молился,
Воздух глотая, и взглядом по хлебу скользя...

Глянула вниз, по-старушечьи губы поджала,
В зябкой ладони зажав драгоценный кусок,
Бросилась в сторону и, как могла, побежала...
Спал Ленинград.
А чужой ненавистный щенок

Лёг на живот и пополз по январскому снегу,
Жалко скуля, и надеясь беглянку догнать
Та поскользнулась на льду и упала с разбегу,
Несколько раз попыталась подняться и встать...

Но, обессилев, вздохнула, свернулась клубочком,
Вспомнила бабушку, деда, сестрёнку и мать,
Крепко вцепившись в тот самый, заветный, кусочек,
Нет, не заплакала - Пушкина стала читать.

В воздухе таяла, таяла музыка строчек.
Злая луна почему то мерцала свечой...
К жизни вернул её маленький тёплый комочек,
Громко сопел он и тыкался носом в плечо.

Из-под ресниц покатились солёные льдинки, 
Тонкие руки наощупь упрямца нашли,
Хлеб разломили и дали ему половинку
К сердцу прижали и этим от смерти спасли...

Чуда не вышло. Нева подо льдом клокотала!
Но никого не шокировал странный дуэт:
Мёртвая девочка тихо спала у вокзала
С мёртвым щенком на руках. Занимался рассвет...

 

На минском шоссе.

Идти устали маленькие ноги,
Но он послушно продолжает путь.
Еще вчера хотелось близ дороги
Ему в ромашках полевых уснуть.

И мать несла его, теряя силы,
В пути минуты длились, словно дни.
Все время сыну непонятно было, 
Зачем свой дом покинули они.

Что значат взрывы, плачь, дорога эта?
И чем он хуже остальных ребят,
Что на траве зеленой у кювета,
Раскинув руки, рядом с мамой спят?

Как тяжело выслушивать вопросы…
Могла ли малышу ответить мать,
Что этим детям, спящим у березы, 
Что этим мамам никогда не встать?

Но сын вопросы задавал упрямо,
И кто-то объяснил ему в пути,
Что это спали неживые мамы,
От бомбы не успевшие уйти.

И он задумался под лязг машин железных,
Как будто горе взрослых понял вдруг, – 
В его глазах, недавно безмятежных,
Уже блуждал осознанный испуг.

Так детство кончилось. Он прежним больше не был.
Он шел и шел. И чтобы мать спасти,
Следил ревниво за июньским небом
Малыш, седой от пыли, лет шести.

 

Л. Ошанина "Волжская баллада".
Третий год у Натальи тяжелые сны, 
Третий год ей земля горяча — 
С той поры как солдатской дорогой войны 
Муж ушел, сапогами стуча. 
На четвертом году прибывает пакет. 
Почерк в нем незнаком и суров: 
«Он отправлен в саратовский лазарет, 
Ваш супруг, Алексей Ковалев». 
Председатель дает подорожную ей. 
То надеждой, то горем полна, 
На другую солдатку оставив детей, 
Едет в город Саратов она. 
А Саратов велик. От дверей до дверей 
Как найти в нем родные следы? 
Много раненых братьев, отцов и мужей 
На покое у волжской воды. 
Наконец ее доктор ведет в тишине 
По тропинкам больничных ковров. 
И, притихшая, слышит она, как во сне: 
— Здесь лежит Алексей Ковалев.— 
Нерастраченной нежности женской полна, 
И калеку Наталья ждала, 
Но того, что увидела, даже она 
Ни понять, ни узнать не могла. 
Он хозяином был ее дум и тревог, 
Запевалой, лихим кузнецом. 
Он ли — этот бедняга без рук и без ног, 
С перекошенным, серым лицом? 
И, не в силах сдержаться, от горя пьяна, 
Повалившись в кровать головой, 
В голос вдруг закричала, завыла она: 
— Где ты, Леша, соколик ты мой?! — 
Лишь в глазах у него два горячих луча. 
Что он скажет — безрукий, немой! 
И сурово Наталья глядит на врача: 
— Собирайте, он едет домой. 
Не узнать тебе друга былого, жена,— 
Пусть как память живет он в дому. 
— Вот спаситель ваш,— детям сказала она,— 
Все втроем поклонитесь ему! 
Причитали соседки над женской судьбой, 
Горевал ее горем колхоз. 
Но, как прежде, вставала Наталья с зарей, 
И никто не видал ее слез... 
Чисто в горнице. Дышат в печи пироги. 
Только вдруг, словно годы назад, 
Под окном раздаются мужские шаги, 
Сапоги по ступенькам стучат. 
И Наталья глядит со скамейки без слов, 
Как, склонившись в дверях головой, 
Входит в горницу муж — Алексей Ковалев — 
С перевязанной правой рукой. 
— Не ждала? — говорит, улыбаясь, жене. 
И, взглянув по-хозяйски кругом, 
Замечает чужие глаза в тишине 
И другого на месте своем. 
А жена перед ним ни мертва ни жива... 
Но, как был он, в дорожной пыли, 
Все поняв и не в силах придумать слова, 
Поклонился жене до земли. 
За великую душу подруге не мстят 
И не мучают верной жены. 
А с войны воротился не просто солдат, 
Не с простой воротился войны. 
Если будешь на Волге — припомни рассказ, 
Невзначай загляни в этот дом, 
Где напротив хозяйки в обеденный час 
Два солдата сидят за столом. 

Сергей Васильев
Рассказ Агриппины Куликовой

Глаза воспалены. Красивые черты
избороздило, иссушило время.
Ей трудно говорить. То приступ тошноты,
то ломит грудь, то больно ноет темя.
Превозмогая боль и кутаясь в платок,
она рассказывает глухо, но раздельно.
И горек тихих слов ее поток,
и чувство гнева беспредельно:
- Сынки мои! Уж очень я стара.
Седьмой десяток лет перемахнула…
А в этот самый день, с утра,
я, как на грех, взяла да прихворнула.
Лежу, родимые, одна в избе.
Темнеет. За окном мокропогодит.
Лежу одна и чую по стрельбе,
что наши за околицу отходят.
«Неужто, – думаю, – не выйду из села?
Зажгу избу и двинусь понемногу» .
И поднялась. Соломы принесла,
обула валенки на босу ногу.
Легко ли рушить мирный свой очаг!
Стою, гляжу… В руках трясутся спички.
Перекрестилась трижды вгорячах,
не то чтоб так, а больше по привычке.
Одно беда: уж больно я стара!
Пока я за соломой – то ходила,
фашисты вот они. Бормочут у двора.
Ко мне валит чумная вражья сила.
Берет меня за горло офицер:
- Давай нам масла, молока и чаю! –
«Не масла, думаю, тебе, а сто холер» .
- Нет молока и масла! – отвечаю.
Взъярился офицер. Завыл, как дикий волк,
трясет своим тяжелым пистолетом.
А что трясти? Какой в угрозе толк?
«Врешь, думаю, не выедешь на этом» .
Ударил раз меня, потом еще, еще.
Одежду рвет. Плюется то и дело.
Схватил за волосы, толкнул меня в плечо.
В глазах моих, сыночки, потемнело.
Не помню, как я дотянула до зари.
Забрали немцы все мои пожитки:
половики, подушки, сухари –
все загребли до капельки, до нитки.
На этом бы и кончить мне рассказ,
казалось бы, уж сказано немало,
да упредить должна я сразу вас,
что это не конец, а лишь начало.
Я вышла.
Постояла за крыльцом.
И слышу вновь надрывный вой немецкий.
Гляжу:
стоят разбойники кольцом,
а посередке наш боец советский.
И тут же рядом, у плетней витых,
три наших деревенских человека:
Две бабки древних, хилых и слепых,
да мой сосед, Илья Линьков, калека.
А немец тот, что бил меня в дому,
сидит, как на престоле, под скворешней.
- Чей, – спрашивает, – сын? Кто родственник ему? –
А что сказать, когда боец не здешний.
Быть может, тульский он, а может, из Ельца,
не все ль равно: одна любовь и вера.
Вдруг вырвался сердечный из кольца
да как наотмашь хватит офицера!
Качнулся тот и скувырнулся с ног,
и угодил затылком – то о бревна.
Я не сдержалась.
- Мой, – кричу, – сынок!
Мой золотой, единственный и кровный! –
Схватили тут меня – и под гору силком.
И паренька, что я назвала сыном.
И завалили нас обоих ивняком,
и облили обоих керосином.
«Ну, думаю, приходит наш конец! »
Да тут, вишь, самый бой – то и начался…
Прогнали немца, немец вспять подался.
Я вот жива, а раненый боец,
слыхала я, не выдержал – скончался. –
Умолкла Агриппина. Поздний час.
На миг нам кажется, что мы внезапно глухи.
Озноб и гнев охватывает нас,
услышавших рассказ седой старухи.
Мы в восхищеньи рядом с ней стоим.
Мы принесли ей сахар, хлеб и сало.
Мы за тебя, родная, отомстим!
Мы все сынки твои. Ты правильно сказала.

 

Хатынь. Ирина Коротеева

Иссякли реки, высохли колодцы.
Полны озёра не прохладой – пылью.
Вода ключом в источниках не бьётся.
Деревья к небу тянутся бессильно.

В багровых бликах виделось мальчишке –
Сжигает солнце белую пустыню.
И было страшно, было больно слишком,
В горящей хате посреди Хатыни. 

Толпы безумной  малою частичкой –
Он бился в брёвна, пальцы обдирая.
Стучало сердце – птичкой-невеличкой,
О будущем не ведая, не зная…

«Ведь ты всё можешь, Боже Всевеликий!
Будь милосерден и останься с нами!».
Но равнодушно пожирало крики
Безжалостное, яростное пламя.

Пытаясь сбросить жаркую солому,
Стонали изувеченные стены.
На плечи саван плачущему дому
Набрасывало небо постепенно.

Но, вдруг, среди обуглившихся балок,
Мальчонка щуплый в полный рост поднялся.
Был обожжён и ранен…, но не жалок –
В лицо он палачам своим смеялся!

Взметнулась обгорелая рубаха
От ветра, словно ангельские крылья.
И затряслись каратели от страха,
Всё больше свирепея от бессилья.

Под беспощадной очередью хлёсткой
Мальчишка пал, захлёбываясь кровью.
И виделись в последний миг берёзки,
Склонившиеся тихо к изголовью.

Очищенные адовым горнилом,
Освободившись от земных страданий,
Сто сорок девять душ прощались с миром,
Великодушно этот мир прощая.

А сто пятидесятой срок не вышел –
Старик очнулся возле пепелища.
И ничего не видя и не слыша,
Пополз к своим на скорбное кострище.

И на холодном призрачном рассвете,
Средь груды тел, растерзанных войною,
Нашёл сынка… Висели ручки-плети.
Отец  упал тяжёлой головою.

И груз бесценный на руки поднявши,
Побрёл, шатаясь, над ребёнком воя.
Один живой среди безвинно павших,
Седой отец убитого героя.

Светлы весной рассветы над Хатынью.
И колокольный звон - слезой Господней.
Пред павшими, под бесконечной синью,
Колени преклоняю я сегодня...

 

Таня
Ирина Коротеева

«Мама, посмотри какое солнце!
Видишь, оно падает в Неву.
Если мне спасать его придётся,
Я тебя на помощь позову!

Правда, что оно сейчас похоже 
На большой, румяный, вкусный блин?
И на леденец немного тоже,
Жалко только, что всего один.

Вот бы шоколадную конфету
И хрустящей булки с молоком,
Чтоб быстрее наступило лето
И чтоб наш не разбомбили дом».

Голос рвался раненною птицей,
Бился в крест бумажный на окне,
И смотрели с фотографий лица
Молодых, подаренных войне.

Под худым, протертым одеялом,
Посильней зажмуривши глаза,
Девочка в отчаянье шептала.
Бушевала за окном гроза

И над непокорною рекою,
Обнимая вензеля оград,
Плакала рубиновой тоскою,
Глядя на суровый Ленинград.

Сквозь печалью залитые стекла, 
Разрывая цепь голодных дней,
Первый луч – беспомощный и блеклый
Проскользнул. Из призрачных теней 

Выступили обреченной горкой
 У буржуйки старенькой  тома.
И казалось, что под шепот горький
Уползала навсегда зима.

Сколько же забрать она успела,
Бросить в топку алчную - в войну!
Девочка, слабеющая, села,
Протянула руку. Тишину

Только сердце, как набат, взрывало,
Сердце, не изведавшее грез.
Девочка беззвучно закричала,
А потом заплакала без слёз.

И писала, плохо понимая,
Тонкою, дрожащею рукой:
«Мамы нет… тринадцатое мая…»
И помедлив: «Год сорок второй…»

Беззащитные страницы раня,
Вывела на красной полосе:
«Из живых осталась одна Таня».
И ещё… Что умерли-то все…

Май другой, Победой трудной пьяный,
Встретил долгожданную весну.
И народ, немыслимо упрямый,
Выиграл великую войну!

И опять весна! И скольких в мире
Танями девчонок назовут!
Только вот в большой своей квартире
Савичевы больше не живут.


Тихвин, 14 октября 1941 года 

Они были уже далеко от блокады –
Вывозимые в тыл ленинградские дети.
Где-то там, позади артобстрелов раскаты,
Вой сирен, стук зениток в прожекторном свете,

Надоевшие бомбоубежищ подвалы,
Затемненных домов неживые громады,
Шёпот мам на тревожном перроне вокзала:
"Будет всё хорошо, и бояться не надо!..."

А потом путь по Ладоге, штормом объятой,
Волны, словно таран, били в баржи с разгона.
Наконец, твёрдый берег – уже за блокадой!
И опять пересадка, и снова в вагоны.

Они были уже далеко от блокады,
Всё спокойней дышалось спасаемым детям,
И стучали колёса: "Бояться не надо!
Бояться не надо! Мы едем! Мы едем!"

Поезд встал, отдуваясь, на станции Тихвин.
Паровоз отцепился, поехал пить воду.
Всё вокруг, как во сне, было мирным и тихим...
Только вдруг крик протяжный за окнами: "Воздух!"

"Что случилось?" – "Налёт. Выходите быстрее!.." –
"Как налёт? Но ведь мы же далёко от фронта..." –
"Выводите детей из вагонов скорее!.."
А фашист уже груз сыпанул с разворота.

И опять свист и вой души детские рвали,
Словно дома, в кошмарной тревог круговерти.
Но сейчас дети были не в прочном подвале,
А совсем беззащитны, открыты для смерти.

Взрывы встали стеной в стороне, за домами.
Радость робко прорвалась сквозь страх: "Мимо! Мимо!"
И душа вновь припала к надежде, как к маме – 
Ведь она где-то рядом, неслышно, незримо...

А над станцией снова свистит, воет, давит,
Бомбы к детям всё ближе, не зная пощады.
Они рвутся уже прямо в детском составе.
"Мама!.. Ты говорила: бояться не надо!.."

Есть на тихвинском кладбище, старом, зелёном,
Место памяти павших героев сражений.
Здесь в дни воинской славы склоняют знамёна,
Рвёт минуту молчанья салют оружейный.

А в другой стороне в скромной братской могиле
Спят погибшие здесь ленинградские дети.
И цветы говорят, что о них не забыли,
Что мы плачем о них даже в новом столетье.

Помолчим возле них, стиснув зубы упрямо,
Перечтём вновь и вновь скорбный текст обелиска,
И почудятся вдруг голоса: "Мама! Мама!
Приезжай, забери нас отсюда! Мы близко!.."
(А. Молчанов)

«Варежки»

Как только всхлипнет первое ненастье,
Так кто-нибудь торопится сказать:
"Опять сегодня села бабка Настя
Для дочки Вари варежки вязать."
... Жила в селе старушка-вековушка,
Возила почту на слепом коне.
У той старушки в крохотной избушке
Сто варежек висело на стене.
Ах, варежки! Какая не мечтала
Из сельских модниц-парочку бы ей,
Но бабка Настя каждой отвечала:
"Все варежки для Варюшки моей." 

И шел слушок. Не злой, а так, от скуки,
Почти имея почву под собой,
Что у старушки золотые руки,
Но, видимо, неладно с головой.
Ведь время было страшным и суровым,
Еще следы войны не заросли.
И за полбулки хлебушка сырого
На рынок люди варежки несли.
И там стояли, грезя, как о счастье,
Продать товар дороже и быстрей,
Твердила, голодая, бабка Настя:
"Все варежки для Варюшки моей." 

Она скончалась в самые морозы,
Потрескивали веточки берез,
И председатель нашего колхоза
Сосновый гроб на кладбище увез.
Никто не плакал, не шумели речи-
В войну привыкло к горестям село.
Лишь у коня слепого на уздечке
Сосулька намерзала тяжело.
Потом пришли в холодную избушку,
И кто-то, к центру выдвигая стол,
Неловко на пол уронив подушку,
Под ней письмо солдатское нашел. 

Читали вслух, махрой чадили жарко,
Со щек слезинки пальцами гоня:
"... Служила я в отряде санитаркой,
Снарядом в руки ранило меня.
Теперь полгода в госпитале лечат,
И, хоть об этом страшно говорить,
Пришлось врачам мне рученьки по плечи
Из-за гангрены, мама, удалить.
Врачи нас лечат опытно, умело,
Я очень благодарна им, врачам,
И знаешь, удивительное дело
Ладони часто мерзнут по ночам..."
И стало всем тогда до боли ясно,
Так ясно, будто молния в глаза,
Что не могла, конечно, бабка Настя
Всю жизнь закончить варежки вязать. 

Вязать не для подарков и продажи,
Не для того, чтоб Варюшку согреть,
А просто, чтобы жить, и чтоб однажды,
Устав от боли в сердце, умереть.
Прошло. Забылось. Но крутнет ненастье -
Так кто-нибудь торопится сказать:
"Опять сегодня села бабка Настя
Для дочки Вари варежки вязать

 

Сергей Михалков. Детский ботинок
Занесенный в графу
С аккуратностью чисто немецкой,
Он на складе лежал
Среди обуви взрослой и детской.
Его номер по книге:
«Три тысячи двести девятый».
«Обувь детская. Ношена.
Правый ботинок. С заплатой...»
Кто чинил его? Где?
В Мелитополе? В Кракове? В Вене?
Кто носил его? Владек?
Или русская девочка Женя?..
Как попал он сюда, в этот склад,
В этот список проклятый,
Под порядковый номер
«Три тысячи двести девятый»?
Неужели другой не нашлось
В целом мире дороги,
Кроме той, по которой
Пришли эти детские ноги
В это страшное место,
Где вешали, жгли и пытали,
А потом хладнокровно
Одежду убитых считали?
Здесь на всех языках
О спасенье пытались молиться:
Чехи, греки, евреи,
Французы, австрийцы, бельгийцы.
Здесь впитала земля
Запах тлена и пролитой крови
Сотен тысяч людей
Разных наций и разных сословий...
Час расплаты пришел!
Палачей и убийц - на колени!
Суд народов идет
По кровавым следам преступлений.
Среди сотен улик -
Этот детский ботинок с заплатой.
Снятый Гитлером с жертвы
Три тысячи двести девятой.

 

Сергей Михалков “Десятилетний человек”.

Крест-накрест синие полоски
На окнах съежившихся хат.
Родные тонкие березки
Тревожно смотрят на закат.

И пес на теплом пепелище,
До глаз испачканный в золе,
Он целый день кого-то ищет
И не находит на селе...

Накинув старый зипунишко,
По огородам, без дорог,
Спешит, торопится парнишка
По солнцу - прямо на восток.

Никто в далекую дорогу
Его теплее не одел,
Никто не обнял у порога
И вслед ему не поглядел.

В нетопленной, разбитой бане
Ночь скоротавши, как зверек,
Как долго он своим дыханьем
Озябших рук согреть не мог!

Но по щеке его ни разу
Не проложила путь слеза.
Должно быть, слишком много сразу
Увидели его глаза.

Все видевший, на все готовый,
По грудь проваливаясь в снег,
Бежал к своим русоголовый
Десятилетний человек.

Он знал, что где-то недалече,
Выть может, вон за той горой,
Его, как друга, в темный вечер
Окликнет русский часовой.

И он, прижавшийся к шинели,
Родные слыша голоса,
Расскажет все, на что глядели
Его недетские глаза.

Роберт Рождественский — Баллада о красках
Был он рыжим, как из рыжиков рагу.
Рыжим,  словно апельсины на снегу.
Мать шутила,  мать веселою была:
«Я от солнышка сыночка родила…»
А другой был чёрным-чёрным у неё.
Чёрным,  будто обгоревшее смолье.
Хохотала над расспросами она,  говорила:
«Слишком ночь была черна!..»
В сорок первом,  в сорок памятном году
прокричали репродукторы беду.
Оба сына, оба-двое, соль Земли —
поклонились маме в пояс.
И ушли.
Довелось в бою почуять молодым
рыжий бешеный огонь  и черный дым,
злую зелень застоявшихся полей,
серый цвет прифронтовых госпиталей.
Оба сына, оба-двое, два крыла,
воевали до победы.
Мать ждала.
Не гневила,  не кляла она судьбу.
Похоронка
обошла её избу.
Повезло ей.
Привалило счастье вдруг.
Повезло одной на три села вокруг.
Повезло ей.  Повезло ей!  Повезло!—
Оба сына воротилися в село.
Оба сына. Оба-двое.  Плоть и стать.
Золотистых орденов не сосчитать.
Сыновья сидят рядком — к плечу плечо.
Ноги целы, руки целы — что еще?
Пьют зеленое вино, как повелось…
У обоих изменился цвет волос.
Стали волосы — смертельной белизны!
Видно, много
белой краски
у войны.

Ольга Берггольц — Пусть голосуют дети
Я в госпитале мальчика видала.
При нём снаряд убил сестру и мать.
Ему ж по локоть руки оторвало.
А мальчику в то время было пять.

Он музыке учился, он старался.
Любил ловить зеленый круглый мяч…
И вот лежал — и застонать боялся.
Он знал уже: в бою постыден плач.

Лежал тихонько на солдатской койке,
обрубки рук вдоль тела протянув…
О, детская немыслимая стойкость!
Проклятье разжигающим войну!

Проклятье тем, кто там, за океаном,
за бомбовозом строит бомбовоз,

и ждет невыплаканных детских слез,
и детям мира вновь готовит раны.

О, сколько их, безногих и безруких!
Как гулко в черствую кору земли,
не походя на все земные звуки,
стучат коротенькие костыли.

И я хочу, чтоб, не простив обиды,
везде, где люди защищают мир,
являлись маленькие инвалиды,
как равные с храбрейшими людьми.

Пусть ветеран, которому от роду
двенадцать лет,
когда замрут вокруг,
за прочный мир,
за счастие народов
подымет ввысь обрубки детских рук.

Пусть уличит истерзанное детство
тех, кто войну готовит,- навсегда,
чтоб некуда им больше было деться
от нашего грядущего суда.

Категория: Библиотека | Добавил: panova
Просмотров: 3691 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии и видеть ссылки на материалы могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
Вход на сайт
Поиск